Екатерина Янг. Нерративная структура "Зоны". - Сергей Довлатов: творчество, личность, судьба / Сост. А. Ю. Арьев. - СПб.: "Звезда", 1999.
ЕКАТЕРИНА ЯНГ
НАРРАТИВНАЯ СТРУКТУРА «ЗОНЫ»
Я коснусь всего лишь одного
произведения Довлатова: «Зона. Записки надзирателя», — которое обычно рассматривается
критикой как произведение лагерного жанра. Мне хочется показать, что
Довлатов вышел из узких рамок лагерной тематики. Мне также хочется показать,
что Довлатов в «Зоне», как и Достоевский в «Записках из Мертвого дома»,
протестует против прямолинейного и одностороннего утверждения влияния среды
на человека.
Лагерная тема в русской
литературе восходит к XVII веку, к Аввакуму, который первым в автобиографии
«Житие протопопа Аввакума, им самим написанное, и другие его сочинения»1
описал голод, холод, унижения в жестокость заключения. Тюрьма, застенок
всегда были имманентными чертами русской жизни. Но никогда застенок не
оказывался так тесно, так обыденно-просто связан с жизнью среднестатистического
гражданина, как в нашем столетии. Шаламов, Солженинцын, Синявский, Алешковский,
Гинзбург, Домбровский, Владимов и многие другие свидетельствовали об ужасах
лагерей, тюрем, следственных изоляторов. Тема жертвы и палача, заключенного
и охранника, отделенных друг от друга линией более непреодолимой, чем
колючая проволока, актуальна не только для Достоевского и Чехова, но тем
более для современных писателей. Почти все они смотрели на лагерь глазами
человека, прошедшего через мясорубку ареста, следствия, глазами того, кто
подвергался насилию. Точка зрения все же не исключительная. Владимов в
«Верном Руслане»2 смотрит на этот ад глазами охранника, вернее,
умного сторожевого пса Руслана. Похожую точку зрения занимает и герой позже
написанной повести Михаила Кураєва «Ночной дозор»3, тоже бывший
сотрудник НКВД. Несколько иной ракурс представляет Юз Алешковский блестящим
романом «Рука» с подзаголовком Исповедь палача4. Все
же более привычна позиция рассказчика знаменитых «Колымских рассказов»
и «Архипелага ГУЛАГ». Казалось бы, лагерная тема исчерпана. «Бесконечные
тюремные мемуары надоели читателю»5. Размышления над тем, что
именно произошло с народом, согласившимся принять ложь за правду, является
одной из основных тем лагерной прозы советского периода. И в этом Довлатов
отдает дань лагерной прозе. Одна из причин того, что свобода с такой готовностью
была принесена к ногам вождей, в том, что революция не освободила человека
от внутреннего рабства, хотя и провозглашала отмену всех форм эксплуатации.
На первый взгляд, отношение к человеку Солженицына, Шаламова, Владимова
как к существу, не отвечающему за свои поступки и не несущему ответственности
за них, во многом снисходительно. И если по Липовецкому в произведениях
Солженицына и Шаламова «хронотоп Зоны — это тот же хронотоп войны, но войны
не за государство, а против него, не во имя надличных идеалов, а прежде
всего за выживание»6, то у Довлатова «лагерь представляет довольно
точную модель государства»7.
В «Зоне» Довлатову удалось
объединить и «"смешать" все, что в реальном мире и художественном творчестве
было связано с понятием лагеря...»8 Довлатов стирает границу
между заключенными и надзирателями: «Заключенные особого режима и лагерные
надзиратели безумно похожи. Язык, образ мыслей, фольклор, эстетические
каноны, нравственные установки. Таков результат обоюдного влияния. По
обе стороны колючей проволоки — единый и жестокий мир»9. И
хотя главный герой цикла, как и у Шаламова, интеллигент, он чужд как заключенным,
так и охранникам. Как заметил Липовецкий, «он не столько "чужой", сколько
посторонний, как любой "человек абсурда", трезво сознающий невозможность
принять окружающий мир с точки зрения сознания»10.
«Я не сулил читателям эффектных
зрелищ. Мне хотелось подвести их к зеркалу», — пишет Довлатов11.
Отнюдь не случайно особенно тщательно рисует Довлатов рецидивиста Купцова,
которого он называет своим двойником: «...этот последний законник усть-вымского
лагпункта — мой двойник...»12. Показательно, что Купцов не
может уронить свое достоинство, не может потерять свою внутреннюю свободу,
он отрубает себе руку, но работать он не будет никогда: «Наконец — сказал
он, истекая кровью, — вот теперь — хорошо»13. В этой истории
можно, конечно, предполагать противопоставленность героям Солженицына
(в частности, Ивану Денисовичу), Владимова и даже Шаламова — хотя бы в
том, что они снимают ответственность со своих героев, возлагая ее на режим.
Довлатов же подчеркивает: «Ад — это мы сами». (Или как в «Послании Уфлянду»:
«Мой стих однообразен, / А мир разнообразен, / Он в нас самих. И это
сущий ад»14.) Довлатов в своем творчестве сосредоточился на
внутреннем мире, на себе, при подчеркнутом отсутствии интереса к общественной
проблематике, и этим Довлатову удалось преодолеть собственно узость тематики
лагерной прозы. И если Игорь Сухих утверждает о «Зоне», что один из ее
фрагментов «изящно исполнен в духе старших товарищей — шестидесятников,
авторов "Апельсинов из Марокко" и "Хроники времен Виктора Подгурского".
И, конечно, хорошо просматривающегося за их спиной А. Грина»15,
то мне кажется, что вся книга является одной из отправных точек в концепции
абсурдизма семидесятых и восьмидесятых годов. Кроме того, аполитичность
авторского отношения к своим персонажам не типична для русских авторов.
Несмотря на традиционную форму повествования, именно в этом отношении
Довлатов опережал свою эпоху, являясь своеобразным звеном между традицией
русского абсурдизма двадцатых и тридцатых годов и такими современными писателями,
как Владимир Сорокин, в частности с его романом «Очередь».
Но прежде всего, мне кажется,
необходимо рассмотреть структуру повествования, как каждого рассказа в
отдельности, так и цикла рассказов, рассмотренных в их взаимодействии.
Игорь Сухих в своей книге
убедительно показывает, что некоторые из глав, вошедших в окончательный
вариант «Зоны», были написаны в разное время, а некоторые даже в эмиграции.
«Каким был тот первый вариант из тощего рюкзака, может, выяснится когда-нибудь,
— пишет Сухих, — но археологические слои авторской работы по некоторым
деталям и датам опознаются и в окончательном тексте»16. Однако
нет никакого сомнения, что первые литературные попытки Довлатова относятся
именно к периоду службы в армии. «Часто думаю о том, что я стану делать
после армии, — пишет Довлатов отцу, — это вообще-то хороший признак, но
ничего не придумал пока. Может быть, я и мог бы написать занятную повесть,
ведь я знаю жизнь всех лагерей, начиная с общего и кончая особым, знаю
множество историй и легенд преступного мира, т. е., как говорится по-лагерному,
по фене ВОЛОКУ в этом деле. <...> Но пока я жив себе, смотрю, многое
записываю, накопилось две тетрадки. Рассказывать могу, как Шехерезада,
три года подряд...»17.
Многие рассказы Довлатова
были опубликованы в журналах и других сборниках, в частности рассказ «Представление»
опубликован в «Континенте» и в журнале «Семь дней». «Голос» и «Марш одиноких»
были напечатаны в журнале «Радуга» за 1989 год, и эти же вещи вошли в сборник
рассказов, подготовленный Довлатовым и опубликованный в Москве в 1991
году18. Каждый из них имеет свою собственную идею, дающую право
на самостоятельное существование, хотя в самой общей форме идея всех рассказов
единая. Однако, например, рассказ «Офицерский ремень» по тематике мог
бы войти в «Зону», но входит в сборник «Чемодан». Это можно сказать и о
девятой главе повести «Наши».
Довлатов утверждает: «...моя
рукопись законченным произведением не является. Это — своего рода дневник,
хаотические записки, комплект неорганизованных материалов»19.
Конечно, почти все рассказы в «Зоне» относительно самостоятельны, в то
же время нет сомнений, что «Зона. Записки надзирателя» — это целостное
произведение, связанное единой позицией автора, сознательно подобранным
материалом и обладающее сюжетом, который складывается из небольших историй,
рассказанных автором. Относительная самостоятельность рассказов достигается
за счет автономности рассказываемого события. Каждый из эпизодов поднимает
какой-либо из вопросов лагерной/советской действительности, в каждом рассказе
свой герой, своя история. Единство цикла, прежде всего, достигается за
счет объединяющей функции повествователя. Связанность рассказов в единое
целое подчеркивается схожестью их построения (обрамление рассказов; последние
строки рассказа заново осмысливают все прежде рассказанное), единым рассказчиком
(повествование ведется от автора, непосредственно присутствующего в тексте),
а также и внешним оформлением (чередование шрифтов, которое отмечает разделение
на главы).
Столь же очевидна связь
между рассказами: их объединяет присутствие группы персонажей, преемственность
пространства и времени, незавершенность, возможность продолжения действия.
Это позволяет говорить не только о сюжете каждого рассказа в отдельности,
но и о едином сюжете цикла, в котором можно выделить сюжетный план, вмещающий
в себе частные истории Пахапиля, капитана Токаря, рецидивиста Купцова и
т. д.
Всего в «Зоне» пятнадцать
писем и четырнадцать рассказов. Этапы повествования датированы с нарочитой
точностью: первое письмо отмечено 4 февраля 1982 года. Довлатов сопровождает
лагерные рассказы «метатекстом», комментирующими письмами к издателю. Марк
Липовецкий считает, что «эти письма сами строятся как особого рода интеллектуальные
новеллы, диалогически соотнесенные с сюжетной частью повествования — благодаря
им "Зона" становится литературным манифестом с иллюстрациями...»20.
Но письма не просто диалог с прошлым или комментарии и объяснения для русской
эмиграции в Америке, это также взгляд Довлатова на Россию, на свою собственную
жизнь извне и как бы со стороны. У писем независимая от рассказов, с которыми
они чередуются, структура. Не следует также сбрасывать со счетов метаморфозу:
автобиографический эпизод из жизни Довлатова перенесен в вымышленную обстановку,
видоизменен и художественно оформлен рассказчиком.
Особенно пристального внимания
заслуживает структура повествования как каждого из рассказов в отдельности,
так и всех рассказов, рассмотренных в их «сцеплении», как определил «связывание
действий» Виктор Шкловский21. Каждый рассказ «Записок надзирателя»
затрагивает какую-либо проблему лагерного быта. «Записки надзирателя»,
хотя и состоят из отдельных рассказов, представляют собой внутренне связанное
единство — целостный текст. Соответствующие «связи» выражаются в последовательности
поднимаемых автором вопросов. Каждый эпизод по замыслу автора должен показать
характерные черты лагерной жизни.
Первый рассказ — об эстонце
Густаве Пахапиле, радисте по профессии, который служит в охране инструктором.
В нескольких словах дается история семьи: во время первой оккупации Эстонии
советскими войсками его отец Калью Пахапиль прячется в лесу («В здешних
краях должны жить одни эстонцы»); высиживает он там и немецкую оккупацию.
После войны, когда в Эстонию возвращаются советские войска, Калью Пахапиль
награждается медалью за храбрость («"Зачем эстонцу медаль?" — долго раздумывал
Пахапиль»). Калью Пахапиль умирает в изгнании в Казахстане, будучи зверски
избит тем самым капитаном, который награждал его медалью. Его сын Густав,
остроумно видоизменив семейный лозунг («Настоящий эстонец должен жить в
Канаде»), ведет одинокий образ жизни, разговаривает по-эстонски с собаками
и сам с собой, распивая при этом бутылку шартреза на местном кладбище.
Это воспринимается начальством как шефство над могилами павших воинов,
и рядового Пахапиля награждают медалью. В конце рассказа Пахапиль сидит
у могилы, пьет шартрез и закусывает. Тишину последней строки рассказа нельзя
не принять за раздумья о судьбе Пахапиля-отца.
«Чехов создал как бы бессюжетную
прозу, — пишет Шкловский, — и на последних строках все разворачивается,
переосмысливается, переозвучивается, заново переживается. Проверьте это
на "Скрипке Ротшильда", на "Крыжовнике" и повестях, похожих на биографии;
они содержат в себе дорогу вверх и взгляд назад»22. Это вполне
применимо и к повествовательной структуре рассказов Довлатова. Приведем
пример: почти все рассказы «Записок надзирателя» обрамлены. Повествование
построено крайне просто, и все, казалось бы, ведет к традиционной концовке:
однако концовка внезапно меняется.
Всего лишь несколько страниц
занимает рассказ Довлатова о том, как зеки собираются убить стукача. «Попробуйте
зайти к доктору Явшицу с оторванной головой в руке. Он посмотрит на вас
унылыми близорукими глазами и равнодушно спросит: На что жалуетесь сержант?»
Врач ожесточен и совершенно ко всему равнодушен. Довлатов/Алиханов бесстрастно
описывает, как заключенные (почти все без исключения преступники, убийцы,
воры) хотят расправиться со стукачом Онучиным (тоже преступником) . Алиханов
знает о намерении зеков убить Онучина, мог бы и не беспокоиться, ведь никто
его обвинять в смерти стукача не будет. Тем не менее он рискует своей жизнью.
В конце концов и Онучин и Алиханов остаются в живых. Люди, обстановка очерчены
здесь предельно скупо и лаконично, само повествование даже несколько монотонно.
Рассказ прерывается некоторыми, казалось бы, не относящимися к делу деталями,
как например описание строевой подготовки новобранцев, жилья инструкторов
и т. п. И только одно-единственное замечание выдает его чувства: «На секунду
я ощутил тошнотворный холодок под ложечкой». В то же время, казалось бы,
все хорошо кончается. Онучина переводят в другой лагерь, Алиханов выполнил
свой долг. На следующее утро Алиханов заходит к доктору Явшицу, который,
по обыкновению, равнодушно задает вопрос: «На что жалуетесь, сержант?»
Но, посмотрев на Алиханова, вдруг говорит: «Ну что же вы плачете? Позвольте,
я хоть дверь запру...» Короткая кульминация этой драмы, этот «взгляд назад»
и составляют содержание рассказа.
Конфронтация Купцов—Алиханов
проходит тематической нитью через самый длинный рассказ в «Зоне». Повествовательная
структура этого рассказа показательна для многих произведений Довлатова
и распространяется на весь цикл. Нарастание эмоционального напряжения
в рассказе расставлено как бы контрапунктными предложениями: «Впереди шел
инструктор Пахапиль с Гаруном». И далее: «Впереди идет Пахапиль с Гаруном»,
«Впереди шагает Пахапиль с Гаруном». Между этими предложениями в центре
композиции строится рассказ о Купцове. Как упоминалось выше, именно он
становится двойником Довлатова. Эта мысль подчеркивается в общих чертах,
во-первых, в письме от 19 марта 1982 года: «Мы были похожи и даже — взаимозаменяемы»;
во-вторых, характеристикой, которая вводит в повествование и Купцова и
Алиханова: «Казалось, перед ним штурвал, и судно движется навстречу ветру...»
(о Купцове) и «Наши обветренные физиономии были расцвечены багровыми пятнами»
(об охранниках и об Алиханове в частности). Безусловно прав Липовецкий,
считая, что «Купцов исповедует глубоко экзистенциалистский принцип: Один
всегда прав...»23.
Но что особенно важно, на
мой взгляд, так это то, что существенным для Довлатова, как и для Достоевского,
является свобода личности. Рассмотрим в этом плане один из широко комментируемых
рассказов Довлатова «Представление». Многими критиками указывались параллели
между этим рассказом и «Представлением» из «Записок из Мертвого дома» Достоевского.
Илья Серман считает, что это вовсе не случайно: «Пьеса своей тематикой
создает временную дистанцию в полустолетие, название рассказа продлевает
ее еще далее, к середине XIX века. Читатель неотвратимо идет по пути исторических
сопоставлений и подсказанных ему рассказом аналогий»24. В «Записках
из Мертвого дома» «уже самим заглавием акцентируется значение свободы
личности как непременной предпосылки всякой живой жизни: мертвым
домом называется тюремная крепость потому, что здесь отсутствует главный
элемент живой жизни — свобода, что люди здесь обезличены (курсив
мой. — К. Я.)»25. И мы еще хорошо помним, как всякое
самовольное проявление личности в советском государстве считалось преступлением.
То есть без своей собственной внутренней жизни, которая складывается помимо
официальной, немыслима жизнь вообще. И если у Достоевского вера может доминировать
над свободой личности, то у Довлатова и большинства его героев такого
выбора нет. К вопросу о свободе личности Довлатов возвращается во многих
своих рассказах, и если Шаламов, Солженицын в художественных образах раскрывают
обусловленность характера средой, то Довлатов подчеркнуто демонстрирует
и обратную связь — воздействие человека на среду, свободу выбора.
«Пора бы нам перестать апатически
жаловаться на среду, что она нас заела. Это, положим, правда, что она многое
в нас заедает, да не все же, и часто хитрый и понимающий дело плут преловко
прикрывает и оправдывает влиянием этой среды не одну свою слабость, а нередко
и просто подлость, особенно если умеет красно говорить или писать»26.
Именно на эту мысль Достоевского и откликается Довлатов в «Зоне».
К 1965 году, ко времени,
когда писались многие рассказы, вошедшие в «Зону», рядом с нейтральным
стилем уже возникла так называемая молодая проза, акцентирующая в стиле
городское просторечие и молодежный жаргон. Молодая проза (в частности,
творчество Аксенова) расшатала прежние границы стиля. Прежняя монологичность
в молодой прозе исчезла, ее сменил фамильный контакт человека с миром.
И в этом также следует признать новаторство Довлатова, своеобразие его
дарования, исследование которого только начинается.
«Довлатовские рассказы напоминают
сад камней, — пишет Александр Генис. — Прелесть необработанного камня в
том, что он лишен умышленности. Его красота — не нашей работы, поэтому
сад камней не укладывается в нашу эстетику. Это и не реализм, и не натурализм,
это искусство безыскусности. Уравнивая зрителя с экспонатом, оно учит
зрителя быть живым, а не судить о жизни»27.
Многим связанный со своими
предшественниками в литературе, Довлатов не повторил никого из них. В
первой же книге рассказов писатель нашел свое оригинальное содержание,
свою личную точку зрения на жизнь, свой энергичный индивидуальный стиль.
Среди разнообразных явлений современной новеллистики рассказы Довлатова
представляют несомненно новое и свежее слово.