Петр Вайль. Формула любви. - Сергей Довлатов: творчество, личность, судьба / Сост. А. Ю. Арьев. - СПб.: "Звезда", 1999.
ФОРМУЛА ЛЮБВИ
О довлатовской прозе сказано
уже много — поразительно много, если учесть краткость его присутствия на
общедоступной литературной поверхности. Не стоит устраивать из литературы
и искусства физкультуру и спорт, но все же скажу, что прозаическое призовое
место Довлатов наверняка занимает. Более того, всего десяток лет его вещи
печатаются в России, а он уже стал народным любимцем. Почему? Вот об этом
я попробую высказать догадку.
Сначала поговорим о довлатовских
сочинениях, потом — об образе автора.
Очень примечательно в феномене
Довлатова то, что его любят и читатели, и критики. Случай в нашей словесности
редкий. И редкий критик долетит до середины полновесного разбора — пугливо
поворачивает к привычной в довлатовском случае апологетике, Можно подозревать,
Довлатов пробуждает в критике читателя, возвращает к детской радости увлекательной
книжки: очень ведь интересно.
Его проза читателю потрафляет:
она достаточно проста, чтобы не испытывать затруднений, и достаточно изысканна,
чтобы переживать удовольствие от понимания. Внятный повествовательный
голос, доверительный тон, живой диалог, простой язык. И — краткость, которую
Довлатов в конце жизни переживал как ущербность, идя даже на ухищрения
— составляя рассказы в повести, увязывая их между собой белыми нитками
курсива. Такие нитки торчат во все стороны в «Компромиссе» и «Зоне». У
Довлатова был отчетливый чеховский комплекс отсутствия большой формы, известный
по разным литературам, не только русской. Тот же комплекс переживал довлатовский
— назовем его — земляк по Нью-Йорку О. Генри. Тот в этих муках шел против
своей выдающейся максимы: «Дело не в дороге, которую мы выбираем; то,
что внутри нас, заставляет нас выбирать дорогу». То, что было внутри Довлатова,
тоже сочиняло рассказы, а не романы.
Малая форма верно служит
общеупотребительности. Довлатов принимается в любых дозах: перенасыщения
не бывает. Бродский говорил, что единственный современный прозаик, которого
он неизменно дочитывает до конца, — Довлатов.
Довлатовские рассказы действуют
сразу и безошибочно. Любитель джаза, он мечтал о немедленном воздействии.
Мне уже приходилось рассказывать, как он говорил, что если бы не писателем,
то хотел бы быть джазистом, который поднимает трубу — и с первым звуком
все обмирают. Этого эффекта Довлатов добился прозой — она действенна и
растворима без осадка, как баночный кофе.
Он внятен и доступен, как
масскульт, каковым и является. Масскультом были театр Шекспира, музыка
Моцарта, романы Дюма, рассказы О. Генри — дело в уровне. Может, довлатовское
«Представление» — лишь анекдот, но лучший в нашей современной словесности
анекдот.
Помимо увлекательности читателю
импонирует доступность, возникает наивное школьное чувство: я тоже так
могу, только вот времени не хватает. Автор ощущается равным, рост в рост
с читателем. Такое звучит дешевым каламбуром, когда речь идет о человеке
ростом 196 сантиметров, но ведь и это качество способствует симпатии.
Когда заинтересовавшийся читатель узнает из многочисленных мемуаров о баскетбольных
габаритах Довлатова, он и сам польщенно подрастает в собственных глазах.
Нет ничего проще прозы Довлатова.
И вот здесь разговор о его прозе, о которой — вернусь к началу — сказано
уже очень много, этот разговор стоит закончить, потому что начинается загадка.
Есть вполне распространенное
мнение: если стиль не ощущается, значит, это не стиль. По такой логике
проза Лескова обладает стилем, а проза Бунина — нет. Не получается, не
работает. Проваливается и другое, еще более известное и почитаемое высказывание:
стиль — это человек. Если то, что мы знаем о жизни Достоевского, например,
подтверждает такое тождество, то в случае Пушкина мы неизбежно оказываемся
в тупике. Пушкинский литературный стиль не соответствует с безусловной
наглядностью пушкинскому стилю жизни. Гармоническая легкость стиха находится
в куда более сложной — а попросту говоря, неведомой, непостижимой — связи
с жизнью, полной тяжелых, нелепых, жалких обстоятельств. Как, разумеется,
и обстоятельств достойных, блистательных, славных.
Соотношение книг и биографии
автора всегда занимает и будет занимать читающую публику. Классическое
литературоведение учило нас высокомерно отворачиваться от личности: существует
текст — читай и разбирай. Но интерес к авторской жизни неистребим. В основе
его — перевод проблемы из сферы гуманитарной в естественнонаучную: поиск
формулы успеха. Твердая вера в особый химический состав, который, изучив
и определив, можно повторить. Кстати, и высказывание «стиль — это человек»
— вариант промежуточной формулы того же свойства. Кажется, что специфика
биографии может раскрыть секрет. Что в ссорах с родителями, школьной успеваемости,
условиях потери невинности, режиме дня и манере почесываться — обнаружится
закономерность, складывающая все это в строчки, от которых перехватывает
дыхание. Но из чистого углерода состоят и алмаз, и графит. Исследовав химию
гения, написавшего «Я помню чудное мгновенье», и полагая, что вывели его
формулу, мы старательно выведем на бумаге: «Я припоминаю симпатичную минутку».
Ну и что? Можно подумать,
кого-то когда-то в чем-то останавливала недостижимость цели. Тем более
что рядом — клюет, рядом — носят корзинами. Мы тоже хотим знать грибные
места.
В этом отношении биография
Довлатова катастрофически бесплодна. Не потому, что его жизнь малоинтересна,
и уж не потому, конечно, что герметична. Как раз наоборот: он сам все уже
рассказал до мельчайших подробностей. Разумеется, восстанавливать жизнь
Довлатова и его окружения по его сочинениям — как писать историю МХАТа
по «Театральному роману». И в смысле достоверности, и в смысле интереса.
Но, так или иначе, Довлатов, не умевший писать чистый вымысел, без событийной
канвы, все выложил сам — оттого нет и не может быть довлатовского мифа:
нету тайны.
А интерес к личности автора
все равно остается — в силу вышеизложенных причин. Волей-неволей, читая
и беседуя, я фиксирую и коллекционирую мнения о Довлатове. Поразительно,
как они схожи. Приведу два. Как-то я прочел в анкете известного петербургского
прозаика, что его любимые писатели — Шопенгауэр и Довлатов. Даже со скидкой
на эпатаж — пара дивная. А на днях популярный московский литератор, потупившись,
сказал мне, что ему дороже всего в Довлатове — совестливость.
При всем видимом различии
общий знаменатель вычисляется: получается, что по Довлатову можно жить.
Что его книги — учебники жизни.
Здесь остановимся и переведем
дух. Самый антидидактичный русский писатель нашего времени, безжалостно
истреблявший в своих сочинениях намеки на наставления и мораль, ценивший
у себя лишь занимательность повествования, — оказывается в ряду привычных
властителей дум.
Дело не в Довлатове, не
в его прозе, не в характере его дарования, не в авторском образе. Дело
в русской читательской традиции, которая приручила, освоила, присвоила
Довлатова, домыслив за него то, чего этой традиции не хватает в довлатовских
буквах и словах. А домыслив — преданно и искренне полюбила: как свое. Простота
Довлатова позволяет домысливать. Решающей оказалась стилевая и сюжетная
внятность: Довлатов — свой, рост в рост, а то, что у него 196 сантиметров,
так это мы себе такими и кажемся.