Никита Елисеев. Довлатов и Слуцкий. - Сергей Довлатов: творчество, личность,
судьба / Сост. А. Ю. Арьев. - СПб.: "Звезда", 1999.

НИКИТА ЕЛИСЕЕВ

ДОВЛАТОВ И СЛУЦКИЙ

        Я бы хотел начать с (как ни странно это звучит) социологической близости двух этих писателей. Дело в том, что 40-е годы — годы, когда Слуцкий сформировался как поэт и написал если не лучшие, то, по крайней мере, характерные свои произведения, были для него в житейском, социальном плане тем же, чем для Довлатова были 70-е годы — годы, когда Довлатов сформировался как писатель и написал если не лучшие, то характернейшие свои произведения.
        Кем оказался Слуцкий после войны в 40-е годы?
        Тем же, кем был Довлатов в 70-е годы. Непечатающимся писателем. Люмпен-интеллигентом, если угодно.
        О том времени Слуцкий вспоминал так: «Где я только не состоял! И как долго не состоял нигде. В 1950 году познакомился с Наташей, и она, придя домой, сказала своей интеллигентной матушке, что встретила интересного человека. "А кто он такой?" — "Никто". — "А где он работает?" — "Нигде". — "А где он живет?" — "Нигде". И так было десять лет — с демобилизации до 1956 года, когда получил первую в жизни комнату 37 лет отроду и впервые пошел покупать мебель — шесть стульев. Никто. Нигде. Нигде».
        Конечно, период вот этого «никтойства» — «нигдейства» — «люмпен-интеллигентства» был у Слуцкого значительно короче, чем у Довлатова, и кончился победным входом в советскую литературу, а не эмиграцией, но ощущение своего «люмпен-интеллигентства», изгойства было у Слуцкого в 40-х годах драматичнее и безысходнее, чем у Довлатова в 70-х. В мемуарном очерке «История моих стихотворений» Слуцкий пишет о времени создания стихотворения «Давайте после драки помашем кулаками»: «Стихотворение написано в 1952 году в глухом и темном углу времени. Предполагалось, что у людей моего круга и моего положения будущего не будет. Никакого».
        Отсутствие будущего, отсутствие почвы под ногами, надежда не на почву, не на кровь и почву, а на небо, на дух и небо — характернейшие черты поэзии и поэтики Слуцкого.
        «На русскую землю права мои невелики, но русское небо никто у меня не отнимет» или «Мыслить лучше всего в тупике... Мыслить лучшего всего на лету в бездну, без надежд на спасение...».
        О Слуцком можно сказать, как было сказано об одном французском философе: «Вместо твердой почвы под ногами, которую ощущают все люди, он чувствовал, что стоит над пропастью, что опереться не на что, что если отдаться "естественному" тяготению к центру, то провалишься в бездонную глубину». Но это же и характернейшие черты этики и поэтики Сергея Довлатова. От бездонной глубины, от пропасти Слуцкий пытался защититься идеологией, а позднее энергией отказа от идеологии. Довлатов спасался юмором.
        В судьбах Слуцкого и Довлатова есть удивительный и судьбоносный житейский параллелизм. И тому и другому довелось увидеть мир советского правосудия — если можно так выразиться, по другую сторону баррикад.
        Слуцкий несколько месяцев проработал военным следователем, Довлатов служил в конвойных войсках. Довлатовская «Зона» соотносима с «военно-следовательскими» стихами Слуцкого:

Я судил людей и знаю точно,
что судить людей совсем не сложно.
Только погодя бывает тошно,
если вспомнить как-нибудь оплошно...
        Сравните с довлатовским: «Легко не красть. Тем более — не убивать... Куда труднее — не судить... Подумаешь — не суди! А между тем "не суди"» — это целая философия».
        Социологическая житейская близость провоцирует близость эстетическую, творческую. Антиэстетизм, отказ от красивостей, подчеркнутое стремление к голому слову, к простой человеческой интонации, к разговорной интонации, которая превращается в высокую поэзию, свойственны и Слуцкому, и Довлатову. Оба старались опоэтизировать окружавший их антипоэтический быт.
        Такое эстетическое задание, вернее сказать, такая эстетическая установка вынуждает говорить об идеологии Слуцкого и Довлатова, точнее об идеологиях Слуцкого и Довлатова.
        В «Соло на IBM» Довлатов писал о Василии Гроссмане: «Соцреализм с человеческим лицом». Понятно, что в гораздо большей степени это определение может быть отнесено к поэзии Слуцкого.
        «Социализм был выстроен, поселим в нем людей» — вот прекрасно сформулированный девиз Слуцкого-поэта, Слуцкого-идеолога.
        Насколько был чужд этому лозунгу Довлатов? Сначала хочется сказать: очень далек. Принципиально далек.
        Но, на мой взгляд, не все так просто, финал одного из самых ярких и самых смешных рассказов «Зоны» — «Представление» — звучит почти по-слуцки, по-революционному. Заключенные поют «Интернационал». «И пот я уже слышу нестройный распадающийся хор: "Кипит наш разум возмущенный, на смертный бой идти готов..." Множество лиц слилось в одно дрожащее пятно. Артисты на сцене замерли. Лебедева сжимала руками виски. Хуриев размахивал шомполом. На губах вождя революции застыла странная мечтательная улыбка... "Весь мир насилья мы разроем до основанья, а затем..." Вдруг у меня болезненно сжалось горло. Впервые я был частью моей особенной небывалой страны. Я целиком состоял из жестокости, голода, памяти, злобы. От слез я на минуту потерял зрение. Не думаю, чтобы кто-нибудь это заметил».
        Сравните:
Солнце ушло на запад.
Я — остаюсь с востоком,
медленным и жестоким.
Я остаюсь с багровым,
огненным и кровавым.
Все-таки трижды правым...
Солнцу трудно, страшно
здесь оставаться на ночь.
Я же тутошний, местный,
всем хорошо известный...
        Конечно, если у Довлатова и был искус, соблазн «соцреализма с человеческим лицом», социализма, в котором можно и нужно «поселить людей», то он от этого соблазна довольно быстро избавился.
Итог идеологического развития Слуцкого:
Я был либералом,
при этом — гнилым.
Я был совершенно гнилым либералом,
увертливо-скользким, как рыба налим,
как город Нарым — обмороженно вялым.
Я к этому либерализму пришел
не сразу. Его я нашел, как монету,
его, как билетик в метро, я нашел
и езжу, по этому езжу билету, —
оказывается истоком, началом идеологического развития Довлатова. («Ой, какой вы — красный, — сказала девушка. — Это я — снаружи. Внутри я — конституционный демократ».) Довлатов никогда бы не написал:
Я в ваших хороводах отплясал,
я в ваших водоемах откупался,
наверно, полужизнью откупался
за то, что в ваши игры я влезал... —
потому что в этих хороводах никогда не плясал. Довлатов никогда бы не написал:
Под этим небом серым,
что дождиком сечет,
контроль приходит верам,
теориям — учет...
И размокает, как сухарь,
в потоках этих дождевых
теоретическая старь,
а до чего я к ней привык... —
потому как ни к какой «теоретической стари» он не привыкал, но, но... сочувственное понимание тех, кто привык к ней, у Довлатова было. Достаточно вспомнить главу шестую из его повести «Наши». Это рассказ о дяде Довлатова, старичке, который, когда умирал, начинал раскаиваться в своем коммунизме, а когда выздоравливал, принимался ругмя ругать антикоммунизм племянника. Такой идеологический вариант «Господина Пунтилы и слуги его Мати», но у этой вроде бы забавной новеллки уж очень щемящий финал: «Как я уже говорил, биография моего дяди отражает историю нашего государства... Нашей любимой и ужасной страны». У меня есть совершенно фантастическое предположение, которое я рискну высказать. Довлатов выдумал этого своего дядю, его метания от коммунизма к антикоммунизму и обратно, свои споры с ним. Мне кажется, что здесь спрятана карикатура на Слуцкого, на его комиссарство, на его попытки расчета со своим прошлым и невозможность расстаться с этим прошлым. Предположение вполне фантастическое, и я на нем не настаиваю.
        Я настаиваю только на том, что проза Довлатова и поэзия Слуцкого не могли не пересекаться. Я же пытаюсь обозначить точки этих пересечений.
        Любовь к Польше — вот одно из таких «пересечений». Полонофильское стихотворение Слуцкого, посвященное Владиславу Броневскому, Довлатов процитировал в одной из своих колонок редактора в «Новом американце». Речь идет о событиях 1979—1980 годов, о польской «Солидарности». «Поляки мне нравились с детства. Даже не знаю — почему. Возможно, благодаря Мицкевичу, Галчинскому, Тувиму <...> Есть у поэта Бориса Слуцкого такая метафора:
Для тех, кто на сравненья лаком,
я истины не знаю большей,
чем русский стих сравнить с поляком,
поэзию родную — с Польшей!
Так до поры не отзвенело,
не отшумело наше дело,
оно, как Польша, не сгинело,
хоть выдержало три раздела».
        Довлатов цитирует стихотворение неточно, по памяти, что, на мой взгляд, свидетельствует об особом, особенном отношении Довлатова к этим стихам. Искажаются, неточно цитируются те стихи, которые стали твоими стихами, а не только стихами того поэта, который их написал. Так Лев Толстой неточно цитировал знаменитые пушкинские строчки: «Строк постыдных не смываю».
        Впрочем, есть и куда более разительный пример особого, особенного отношения Довлатова к Слуцкому.
        В повести «Заповедник» Довлатов рассчитывается со всей современной ему литературой. Достается всем — и халтурщикам, и серьезным писателям, и «деревенщикам», и «ленинградской школе». Но жесточе всех Довлатов обошелся со Слуцким. Поскольку Слуцкий был Довлатову ближе, чем, скажем, Виктор Лихоносов, постольку и разрыв оказался болезненнее, безжалостнее. Можно сформулировать это так: Слуцкий, его позиция (идеологическая и эстетическая) были тем последним, что удерживало Довлатова в советской литературе, в ее границах и в ее традициях... Слуцкий не назван в повести, но карикатура настолько точна, что узнается почти сразу же: «В прихожей у зеркала красовалась нелепая деревянная фигура — творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано: Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках: "Россиянин". Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу-Ягу. Деревянный шлем был выкрашен серебристой гуашью». Довлатов умело и безжалостно подбирает характерные черты лирического героя Слуцкого: «майорство» («я был майор и пачку тридцаток истратить ради встречи готов, ради прожитых рядом тридцатых, тощих студенческих наших годов»); подчеркнутое еврейство, соединенное с таким же подчеркнутым российским патриотизмом («...но отчество — Абрамович, отец — Абрам Наумович — бедняга, но он отец, однако, и отчество я, как отечество, не выдам, не отдам»); антиэстетизм, нелепость, корявость («нелепая деревянная фигура... напоминала Бабу-Ягу»)... Очень важен в этой карикатуре не зря помянутый Мефистофель. Во-первых, здесь «цепляется» ироничность поэтики Слуцкого и ее жесткость, ее склонность к черному юмору («Семь с половиной дураков смотрели восемь с половиной...», «За три факта, за три анекдота вынут пулеметчика из дота, он теперь не пляшет и не пашет, анекдот четвертый не расскажет»). Но, конечно, в большей степени юмор Слуцкого сохранился в устной передаче. Известно его высказывание о Евтушенко: «Грузовик, везущий пачку мороженого». Бенедикт Сарнов вспоминает шутку Слуцкого, сказанную в ответ на слова обрадованного Виктора Шкловского: «Ну, вот во Францию пустили. Потом — в Италию съезжу. Так что я от бабушки ушел. — Мда? Очевидно, он плохо знаком с характером этой бабушки...» Во-вторых, и это важнее, Мефистофель — «часть той силы, что без конца творит добро, всему желая зла...» Невольное «добротворение», по всей видимости, очень занимало Довлатова именно в связи со Слуцким. Пожалуй, самой важной деталью в карикатуре Довлатова является отчество — Саулович. Савл — имя апостола Павла до крещения. Довлатов подчеркивает «жестоковыйность» прототипа, его верность, неизменность и неизменяемость — несмотря ни на что... Разумеется, Довлатов преувеличивал «жестоковыйность» того, кого эдак окарикатурил. «Строить на плывущем под ногами песке» — занятие неблагодарное и для здоровья вредное. Психиатр, у которого Слуцкий лечился в последние десять лет своей жизни, сказал о его болезни так: «Нельзя безнаказанно завинчивать и замораживать свою душу».
        Впрочем, сочувственной цитатой и злой карикатурой отнюдь не исчерпываются пересечения поэзии Слуцкого и прозы Довлатова. Есть удивительное эхо одного из самых странных, насмешливых и в то же время лиричных стихотворений Слуцкого в одном из самых лирических и одновременно смешных текстов Довлатова. Я имею в виду стихотворение Слуцкого «Ключ» и главу одиннадцатую из повести Довлатова «Наши».
        «Ключ» написан об одиночестве поэта. У друзей уже и жены, и дети, и любовницы, а у главного героя — ничего. Только ключ от комнаты с отдельным входом. Все это стихотворение — как бы мольба о преодолении одиночества, мольба о любви, прекрасной и неизменной, верной. Разумеется, мольба скрыта за хемингуэевской бравадой, мефистофельской ироничностью и
всяким прочим... Именно это стихотворение незаметно, спрятанно процитировал Довлатов в своем эксцентрическом, странном рассказе о любви и женитьбе. «Наш мир абсурден, — говорю я своей жене, — и враги человека — домашние его» («Мои знакомые не любили жен...»). «Моя жена сердится, хотя я произношу это в шутку. В ответ я слышу: "Твои враги — дешевый портвейн и крашеные блондинки". — "Значит, — говорю, — я истинный христианин. Ибо Христос учил нас любить врагов своих" («Им нравились девушки с молодыми руками, с глазами, в которые, раз погружен — падаешь, падаешь, будто камень...»). После короткой интродукции начинается собственно рассказ о любви и о женитьбе. И начинается этот рассказ цитатой из стихотворения Слуцкого: «У меня была комната с отдельным входом». Самое интересное, что Довлатов и дальше длит цитату, чуть изменяя ее. У Слуцкого: «Я был холост и жил один, всякий раз, как мне было охота, я туда знакомых водил». У Довлатова: «Окна выходили на помойку. Чуть ли не каждый вечер у меня собирались друзья». Прозаический текст Довлатова написан на тему, предложенную стихотворением Слуцкого. Вот — неприкаянный поэт. Вот — его «комната с отдельным входом». Вот — его одиночество. Но у Слуцкого поэт так и остается одиноким и неприкаянным («Я был брезглив — вы, конечно, помните? Но глупых вопросов не задавал...»), а у Довлатова одиночество взламывается — фантастическим, нелепым образом, но взламывается. В последних будничных ироничных строчках рассказа Довлатова нечто вроде возражения на строчки Слуцкого «...им нравились девушки с молодыми руками...».
        «— Как ты растолстел! Тебе нужно бегать по утрам.
        — Бежать, — говорю, — практически некуда. Я бы предпочел остаться здесь. Надеюсь, это возможно?
        — Конечно, если ты нас любишь.
        — Полковник говорит — люблю.
        — Любишь — так оставайся. Мы не против.
        — При чем тут любовь? — сказал я. Затем добавил: — Любовь — это для подростков...
        Лена встала, надела халат и спрашивает:
        — Тебе чаю или кофе?».
        Впрочем, я не рискну назвать этот рассказ возражением на стихотворение Слуцкого. Нет. Это скорее эхо, благодарное и сочувственное, чем возражение, резкое и нелицеприятное.


OCR 13.01.2001
Сергей Довлатов: творчество, личность, судьба (итоги Первой международной конференции "Довлатовские чтения") / Сост. А. Ю. Арьев. - СПб.: "Звезда", 1999.